Я остановился, читатель, на том, как опешил министр Лебрен, узрев в своём прекрасном салоне меня, явившегося к нему прямо из тюрьмы, с пятидневной щетиной, непричёсанного, в грязной сорочке, в сюртуке, меж двумя людьми с перевязями…
— Да, сударь, — сказал я ему, — это я. Невинная жертва, я только что вышел из Аббатства, куда попал по наговору некоторых, отлично вам известных, доносчиков, которые кричали повсюду, что это я злонамеренно препятствую доставке наших ружей. Вам, сударь, слишком хорошо известно, как обстоит дело, не так ли?
Один из муниципальных чиновников, прервав меня, сказал министру:
— Мы, сударь, посланы муниципалитетом спросить у вас, в согласии с объяснениями г-на Бомарше, которые нас вполне удовлетворили, намерены ли вы или нет немедленно направить в Голландию его курьера, снабдив того всем необходимым, чтобы ружья были нами получены.
— Нужен только, как это указано в договоре, залог, который тридцать раз задерживали, несмотря на тридцать обещаний, — сказал я, — нужен также паспорт и некоторая сумма денег.
Я обратил внимание на то, что глаза г-на Лебрена как-то бегали, речь была замедленна, голос нетвёрд. Он сказал этим господам, что нет никаких оснований… задерживать, что в данную минуту… он не может… с этим покончить, но что, если нам угодно… прийти завтра утром, на всё это… не потребуется и часа.
Что же удивило г-на Лебрена? Моё заключение в тюрьму или непредвиденный выход из неё? Тогда я этого ещё не знал.
Мы уходим, договорившись встретиться на следующий день в девять часов. Мы направляемся в Наблюдательный комитет мэрии, где мне весьма любезно выдают свидетельство о гражданской благонадёжности, которое должно меня удовлетворить полностью. Одно у меня уже было. Я договорился с этими господами, что верну его и что на основании обоих будет составлено единое свидетельство, которое я мог бы обнародовать.
На следующий день один из муниципальных чиновников зашёл за мной и отвёл меня в девять часов к г-ну Лебрену.
— Его нет, — сказали нам.
Мы вернулись в полдень.
— Его всё ещё нет.
Мы вернулись в три; наконец он нас принял. Я знал из своих источников, что он написал г-ну де Мольду, чтобы тот срочно приехал в Париж; но г-н Лебрен мне об этом не сказал. «Возможно, они надеются, — думал я, — вытянуть из нашего посла какие-нибудь сведения, могущие мне навредить, и цель его приезда в этом!»
Объясняясь с г-ном Лебреном перед нашим членом муниципалитета, я слукавил, упомянув, что просил в своей записке Национальному собранию вызвать г-на де Мольда, чтобы тот подтвердил мои неослабные усилия вывезти оружие, которые он, со своей стороны, неизменно поддерживал. Г-н Лебрен ответил мне с чрезмерной поспешностью:
— Избавьте себя от этого труда! Он через два дня будет здесь.
— Как, сударь, — сказал я ему, — он возвращается? Для меня нет ничего приятнее этого известия. Он доложит обо всём Национальному собранию и возьмёт с собой Лаога.
При этих словах он опять принял министерский вид и без всяких объяснений оставил нас, сообщив затем, что его похитили для завершения дела, не терпящего отлагательств.
Муниципальный чиновник, удивлённый, сказал мне:
— Больше я сюда не ходок, я не стану попусту терять время; пусть посылают кого хотят.
— Вот уже пять месяцев, — сказал я ему, — как меня заставляют вести такую жизнь, я безропотно всё проглатываю, потому что в этом деле заинтересована нация.
В тот же вечер, 29 августа, я написал г-ну Лебрену:
...«Во имя отчизны, находящейся в опасности, во имя всего, что я вижу и слышу, я умоляю г-на Лебрена ускорить момент завершения дела с голландскими ружьями.
Моё оправдание? Я его откладываю. Моя безопасность? Я ею пренебрегаю. Наговоры? Я их презираю. Но во имя общественного спасения не станем более терять ни минуты! Враг у наших дверей, и сердце моё обливается кровью не от того, что меня заставили пережить, но от того, что нам угрожает.
Ночи, дни, мой труд, всё моё время, мои способности, все мои силы я отдаю родине: я жду приказаний г-на Лебрена и выражаю ему моё уважение доброго гражданина.
Никакого ответа. На следующую ночь, в два часа утра, слуги в страхе прибежали ко мне, говоря, что вооружённые люди требуют открыть ограду.
— Ах, впустите их, — сказал я, — я покорен, я ничему больше не сопротивляюсь.
Мы отделались испугом. Они пришли забрать все мои охотничьи ружья.
— Господа, — сказал я им, — неужели вы находите особое наслаждение в том, чтобы являться в ночные часы, пугая людей? Разве кто-нибудь откажется, если нужно послужить нации?
Я приказал отдать им семь драгоценных ружей, одноствольных и двуствольных, которые имел; они заверили меня, что с ружьями будут обращаться бережно и тотчас сдадут их в секцию. На следующий вечер я послал туда, о ружьях даже не слышали. «Не важно, — сказал я себе, — не такая уж это большая потеря, какая-нибудь сотня луидоров. Но голландские ружья! Голландские ружья!»
В тот же вечер я написал г-ну Лебрену ещё одну настоятельную записку:
...«Париж, сего 30 августа 1792 года.
О сударь! сударь! Если только неизлечимая слепота, которую небо наслало на иудеев, не поразила и Париж, этот новый Иерусалим, как же получается, что мы никак не доведём до конца дело, наиважнейшее для спасения отечества? Дни складываются в недели, недели в месяцы, а мы не продвинулись ни на шаг!