Пустив Марселине кровь из ноги, как это видно из моей пьесы, или, вернее, как это из неё не видно, Фигаро тем самым оправдывает первый стих:
Кровь матери своей он пролил бессердечно.
Когда, после закрытия занавеса, он, не ведая, что творит, колотит доктора, он тем самым подтверждает правильность второй части предсказания:
Злосчастного отца он поразил потом.
Вслед за тем наступает трогательнейший момент: доктор, старуха и Фигаро узнают друг друга. «Это вы! Это он! Это ты! Это я!» Какая эффектная сцена! Однако ж сын, придя в отчаяние от простодушной своей вспыльчивости, заливается слезами и, согласно третьему стиху, хватается за бритву:
Но ранил собственным себя он остриём.
Какая картина! Не подлежит сомнению, что, если бы я не пояснил, собирается ли Фигаро перерезать себе горло или всего только побриться, у пьесы получился бы необыкновенно сильный конец. В заключение доктор женится на старухе, и Фигаро, в соответствии с последним прорицанием,
…вдруг законным стал и счастлив бесконечно!
Какая развязка! Для этого мне пришлось бы написать шестой акт. И какой шестой акт! Ещё ни одна трагедия во французском театре… Довольно! Возьмём пьесу в том виде, в каком она была играна и подвергнута критике. Раз меня бичуют за то, что я сделал, нечего расхваливать то, что я мог бы сделать.
В пьесе неправдоподобен самый ход событий, — замечает всё тот же газетчик, с дозволения и одобрения обосновавшийся в Буйоне.
Неправдоподобен? Что ж, давайте от нечего делать разберёмся и в этом.
Его сиятельство граф Альмавива, коего близким другом я имею честь быть с давних пор, представляет собой юного вельможу, вернее сказать, он когда-то был таковым, ибо возраст и видные должности превратили его, как и меня, в человека весьма степенного. Итак, его сиятельство был юным испанским вельможей, страстным и пылким, как и все влюблённые испанцы, — испанцы ведь совсем не холодны, как принято думать, а только ленивы.
В Мадриде он мельком увидел некую прелестную особу; вскоре после этого опекун увёз её обратно на родину, а он тайно от всех поехал следом за ней. Целую неделю расхаживал он под её окнами в Севилье, пытаясь обратить на себя её внимание, и вот однажды утром случай привёл туда же цирюльника Фигаро. «Ага, случай! — скажет мой критик. — А если бы случай не привёл в тот же день и на то же место цирюльника, что сталось бы с пьесой?» — «Она началась бы в какое-нибудь иное время, брат мой». — «Это невозможно, в пьесе ясно сказано, что опекун должен был жениться на своей воспитаннице на другой день». — «Тогда, значит, не было бы и всей пьесы, или если бы она и была написана, брат мой, то уже по-другому. Разве событие становится неправдоподобным только оттого, что оно могло произойти иначе? Право же, вы придираетесь. Кардинал де Ретц преспокойно сообщает нам: «Однажды мне необходим был один человек. В сущности говоря, я желал невозможного: мне хотелось, чтобы он был внуком Генриха Великого, чтобы у него были длинные белокурые волосы, чтобы он был красив, хорошо сложён, чтобы он был сорвиголова, чтобы он умел пользоваться языком рынка и любил рынки; и вот случай сводит меня в Париже с господином де Бофором, бежавшим из королевской тюрьмы; он оказался именно таким человеком, который был мне нужен». Так вот, кому же придёт в голову, читая этот рассказ, возразить коадъютору: «Ага, случай! А если бы вы не встретили господина де Бофора? А если бы то, а если бы другое?..»
Итак, случай привёл туда же цирюльника Фигаро, краснобая, кропателя стишков, отважного певца, неутомимого гитариста, бывшего графского камердинера. Проживая в Севилье, он с успехом брил бороды, сочинял романсы и устраивал браки, с одинаковым искусством владел и ланцетом хирурга, и аптекарским пестиком, являл собою грозу мужей и любимчика жён, — словом, он оказался именно таким человеком, который был нам нужен. А так как то, что обыкновенно называется страстью, есть не что иное, как желание, при стремлении к чему-либо воспламеняющееся от преград, то юный поклонник, который, повстречай он эту красавицу в свете, быть может, испытал бы лишь минутное увлечение, влюбился в неё именно потому, что её держат взаперти, влюбился до такой степени, что готов сделать всё возможное и невозможное, только бы на ней жениться.
Впрочем, милостивый государь, подробно излагать вам здесь содержание моей пьесы значило бы выказать недоверие к вашей догадливости, значило бы предположить, что вы не сумеете сразу же уловить замысел автора и в слегка запутанном лабиринте потеряете из виду нить интриги. Будучи не столь проницательным, как буйонская газета, с дозволения и одобрения неправильно представляющая себе весь ход пьесы, вы, однако ж, увидите, «что все усилия любовника направлены» не на то, чтобы «просто-напросто передать письмо»: письмо — это лишь незначительная частность в развитии интриги, а, уж конечно, на то, чтобы проникнуть в крепость, которую защищают бдительность и недоверчивость; главное же — на то, чтобы обмануть человека, который всё время разгадывает хитрости противника и вынуждает его довольно-таки ловко изворачиваться под угрозой с первых же шагов быть выбитым из седла.
Когда же вы увидите, что вся прелесть развязки состоит в том, что опекун запер дверь, а ключ отдал Базилю, чтобы только он да нотариус могли войти и заключить его брачный договор, то вас, конечно, удивит, что столь справедливый критик, то ли сознательно злоупотребляя доверием читателя, то ли искренне заблуждаясь, пишет, да ещё в Буйоне, такие вещи: «Графу для чего-то пришлось вместе с Фигаро лезть на балкон по лестнице, хотя дверь была не заперта».