В связи с этим я заявляю Вам, министр-гражданин, как главе нашего правосудия, что, не только не будучи эмигрантом, но и не желая им стать, я стремлюсь возможно скорее полностью обелить себя перед Национальным конвентом, что не устраивает ни одного из моих врагов; и не будь этого ужасного перехода, который я вынужден был проделать в непогоду, чуть при этом не погибнув, не отними он у меня все силы и здоровье, и главное, не случись со мной беды, явившейся следствием всех несправедливостей, совершённых по отношению ко мне на родине, я немедленно предстал бы перед Конвентом.
Но один из моих лондонских корреспондентов, который помог мне десятью тысячами луидоров в этом деле с ружьями (после того, как ваша исполнительная власть отказала мне в моих законных требованиях и поставила меня тем самым в безвыходное положение), узнав сегодня, что моё имущество во Франции конфисковано, как собственность эмигранта, и что я хочу вернуться на родину, чтобы доказать противное, потребовал с меня обеспечения моего долга; и поскольку я не мог ему тут же вручить просимый залог, он добился моего заключения в тюрьму Бан-дю-Руа, где я томлюсь желанием поскорее выехать, в ожидании, пока друзья, которым я написал, окажут мне услугу и внесут залог, гарантирующий десять тысяч луидоров моего долга; я надеюсь получить его с ответной почтой.
Я предупреждаю Вас, министр юстиции, что хотя тело моё обессилено, мой ум, подстёгиваемый справедливым возмущением, сохранил достаточно сил, чтобы составить обращение в Национальный конвент, в котором я прошу его о единственной милости — оберечь мою жизнь от угрожающего мне кинжала (я слишком прав по всем линиям, чтоб он мне не угрожал); оберечь меня от этого, говорю я, выдав мне охранную грамоту, которая позволит мне предстать перед Конвентом и полностью обелить себя. В этом обращении я обязуюсь разориться дотла, отдав Франции совершенно бесплатно мою огромную партию оружия, если я не докажу моему отечеству и всем порядочным людям, что во всех этих доносах нет ни единого слова, которое не было бы нелепой ложью, ложью, поистине нелепейшей! Я даю в заклад не только моё оружие, но и всё моё достояние, мою жизнь; и Национальный конвент получил бы моё прошение ещё неделю назад, печатайся написанное по-французски в Лондоне так же скоро, как в Париже.
Я пренебрёг бы тем, что ноги меня не держат, и приказал бы доставить меня в Париж на носилках следом за моим прошением, пусть бы даже смерть ждала меня по прибытии; но я заперт в тюрьме до получения ответов из заокеанских земель; впрочем, я подумал о том, что, поскольку, пока меня не было во Франции и именно для того, чтобы я не мог туда вернуться, против меня возбудили народную ярость, моему возвращению должно предшествовать хотя бы начало оправдания; у меня в руках есть доказательства того, что меня хотели убить, чтобы помешать моему полному и безусловному оправданию. Пелена спадёт с глаз, как только меня выслушают, а я примчусь, чтобы заставить меня выслушать, как только друзья пришлют мне залог.
Это дело с ружьями — такая чудовищная нелепость, что я никогда не поверил бы в возможность обвинительного декрета, с ним связанного, если бы газета гаагского двора от 1 декабря не напечатала чёрным по белому вслед за доносом о ружьях следующие слова:
«Вчера, 22 ноября, всё было опечатано в доме Бомарше, который также принадлежит к числу крупных заговорщиков и состоял в переписке с Людовиком XVI».
Я привожу вам перевод этих строк, но я написал в Гаагу, прося выслать мне в Париж полдюжины экземпляров этой газеты от 1 декабря; я был озабочен только этим обвинением. Остальные подтасованы так же неумело, и я не премину доказать это самым исчерпывающим образом.
Отправляя это письмо, министр-гражданин, я одновременно посылаю за моим врачом, чтобы выяснить, когда, по его мнению, я буду в силах выдержать путешествие по суше и по морю. Тотчас по прибытии залога я выезжаю в Париж; ибо страх смерти не помешает моему отъезду; напротив, опасаясь одного — умереть, не обелив себя и, следственно, не отомстив за всю эту нескончаемую цепь жестокостей, — я пренебрегу всеми опасностями.
Если мне выпадет счастье получить разрешение уехать отсюда, я сдам в лондонскую судебную регистратуру заверенную копию этого письма, — пусть, на всякий случай, останутся доказательства того, что я не эмигрант и не трус и что я предвидел свою судьбу; и если кинжал поразит меня раньше, чем Национальный конвент, ознакомившись с публикацией моей защитительной речи, вынесет свой приговор, пусть все поймут, что мои враги не допустили, чтобы я оправдался при жизни, к вящему посрамлению моих обвинителей. И пусть тогда общественный гнев обрушится на моих близких и наследников, если, располагая документами, они не добьются моего оправдания после моей смерти.
Министр юстиции, я заявляю Вам также, что в моём оправдании насущно заинтересована нация; ибо моя поездка в Голландию важна для неё; и если, до моего оправдания, моё имущество будет продано, как собственность эмигранта, я предупреждаю Собрание, что, как только я буду им выслушан, оно будет поставлено перед печальной необходимостью выкупить всё обратно, как имущество достойного гражданина, которое было продано в результате чудовищных наветов.
Остаюсь с уважением к Вам,
гражданин французский министр юстиции, —
гражданин, более всех убеждённый в Вашей справедливости.
Единственное разумное письмо, из всех, которые я получил от высокопоставленных лиц моего отечества, это ответ министра юстиции. Он придал мне мужества немедля написать и отослать защитительную речь. Вскоре, принеся огромнейшие жертвы, я рассчитался с долгами в Англии; я мчался бы уже в парижскую тюрьму, несмотря на весь риск, если бы Конвент не удостоил приостановить свой декрет, отсрочив его исполнение на шестьдесят дней, чтобы дать мне время прибыть для защиты. Я не нарушу этого срока: мне достаточно шестидесяти часов. Да воздастся министру юстиции! Да воздастся Национальному конвенту, который понял, что ни один гражданин не должен быть осуждён, не будучи выслушан!