Драматические произведения. Мемуары - Страница 46


К оглавлению

46

Недостаток, которым я наделил сеньора, сам по себе не вызвал бы никакого комического движения, если бы я для пущего веселья не противопоставил ему наиболее смышлёного человека своей нации, истинного Фигаро, который, защищая Сюзанну как свою собственность, издевается над замыслами своего господина и презабавно выражает своё возмущение, что тот осмеливается состязаться с ним в хитрости — с ним, непревзойдённым мастером в такого рода фехтовании.

Таким образом, из довольно ожесточённой борьбы между злоупотреблением властью, забвением нравственных правил, расточительностью, удобным случаем, всем, что есть самого привлекательного в обольщении, с одной стороны, и душевным пылом, остроумием, всеми средствами, какие задетый за живое подчинённый способен противопоставить этому натиску, — с другой, в моей пьесе возникает забавное сплетение случайностей, в силу которого муж-соблазнитель, раздосадованный, усталый, измученный, то и дело терпящий крушение своих замыслов, принуждён три раза в течение дня падать к ногам своей жены, а жена по своей доброте, снисходительности и чувствительности его прощает; так, впрочем, поступают все жёны. Что же в этой морали достойно порицания, господа?

Быть может, вы находите, что она слишком легкомысленна и не оправдывает торжественности моего тона? В таком случае вот вам более строгая мораль, которая в моей пьесе бросается в глаза, хотя бы вы её и не искали: сеньор, до такой степени порочный, что ради своих прихотей готов развратить всех ему подвластных и натешиться невинностью всех своих юных вассалок, в конце концов должен, подобно графу Альмавиве, стать посмешищем своих слуг. С особою отчётливостью это выражено автором в пятом действии, когда взбешённый Альмавива, желая надругаться над неверной женой, указывает садовнику на беседку и кричит: «Ступай туда, Антонио, и приведи бесчестную женщину, покрывшую меня позором, к её судье», — а тот ему отвечает: «А всё-таки есть, чёрт подери, справедливость на свете: вы-то, ваше сиятельство, сами столько в наших краях набедокурили, что теперь следовало бы и вас…»

Этот глубокий нравоучительный смысл чувствуется во всём произведении, и если бы автор считал нужным доказать своим противникам, что, несмотря на всю суровость преподанного в пьесе урока, он всё же выказал к виновному больше уважения, чем можно было ожидать от беспощадной его кисти, то он обратил бы их внимание, что, во всём терпя неудачу, граф Альмавива всегда оказывается посрамлённым, но не униженным.

В самом деле, если бы графиня прибегала к уловкам, чтобы усыпить его ревность и изменить ему, то, сделавшись в силу этого лицом также отрицательным, она уже не могла бы заставить своего мужа пасть к её ногам, не унизив его в наших глазах. Будь у супруги это порочное намерение — расторгнуть священные узы, автора справедливо упрекнули бы в том, что он изображает испорченные нравы: ведь мы судим о нравах только по тому, как ведут себя женщины, мужчин мы не так глубоко уважаем, а потому и не предъявляем к ним особых требований в этой щекотливой области. Но помимо того, что графиня далека от столь гнусного замысла, в пьесе совершенно ясно показано, что никто и не собирается обмануть графа, — каждый хочет лишь помешать ему обмануть всех. Честность побуждений — вот что исключает здесь всякую возможность упрёков: одно то, что графиня желает лишь вернуть себе любовь мужа, всякий раз придаёт его душевному смятению смысл, конечно, глубоко нравственный, но отнюдь не сообщает ему ничего унизительного.

А чтобы эта истина выступила перед вами с особою наглядностью, автор противопоставил не весьма нежному мужу добродетельнейшую из женщин, добродетельную от природы и по убеждению.

При каких обстоятельствах впервые предстаёт перед вами эта покинутая своим слишком горячо любимым супругом женщина? В тот критический момент, когда её влечение к очаровательному ребёнку, её крестнику, грозит превратиться в опасную привязанность, если только она поддастся подогревающему это влечение чувству обиды. Только для того, чтобы резче оттенить, как сильно в ней сознание долга, автор заставляет её одну секунду колебаться между сознанием долга и зарождающимся влечением. О, как набросились на нас за этот лёгкий драматический штрих, скольким это дало повод для обвинения нас в безнравственности! В трагедиях все королевы и принцессы пылают страстью и с бóльшим или меньшим успехом с нею справляются, — это считается дозволенным, а вот в комедиях обыкновенной смертной нельзя, видите ли, бороться с малейшей слабостью! О могучее влияние названия! О обоснованность и последовательность мнений! В зависимости от жанра сегодня осуждается то, что ещё вчера одобрялось. А между тем основа обоих жанров одна и та же: добродетели без жертвы не бывает.

Я осмеливаюсь обратиться к вам, юные несчастливицы, которых злая доля соединила с Альмавивами! Не заставляют ли вас ваши горести порою забывать о вашей добродетели — до тех пор, пока неодолимое влечение, именно потому, что оно слишком явно стремится их рассеять, не вынудит вас стать на её защиту? В моей героине трогает не скорбь от сознания, что муж разлюбил её. Этому горю, в существе своём эгоистическому, ещё далеко до добродетели. Что действительно пленяет нас в графине, так это её честная борьба и с зарождающимся в её душе влечением, которое она осуждает, и с законным чувством обиды. Все те усилия, которые она потом делает над собой только ради того, чтобы неверный её супруг к ней вернулся, и которые придают особую ценность принесённым ею мучительным жертвам, а жертвует она своею привязанностью и своим гневом, — всё это нет надобности принимать в соображение для того, чтобы рукоплескать её победе: она и без того образец добродетели, пример для всех остальных женщин и предмет, достойный любви мужчин.

46