Боже мой! Что бы поднялось, если б я воспользовался изречением, приписываемым великому Конде и, насколько мне известно, превозносимым до небес теми же самыми умниками, которые мелют вздор по поводу моей фразы! А ведь послушать их, так великий Конде обнаружил верх благородства и мужества, остановив Людовика XIV, собиравшегося пуститься вплавь на коне через Рейн, и сказав своему государю: «Ваше величество! Неужели вы добиваетесь маршальского жезла?»
К счастью, никем не доказано, что этот великий человек сказал эту великую глупость. Это всё равно как если бы он сказал королю в присутствии всего войска: «Что с вами, ваше величество? Чего ради вам бросаться в реку? Подвергать себя такой опасности можно только ради повышения по службе или ради состояния».
Выходит так, что мужественнейший человек, величайший полководец нашего времени не ставил ни во что честь, любовь к отечеству и славу! Презренный материальный расчёт — вот будто бы, по его мнению, единственная пружина отваги! Если бы он в самом деле произнёс эти слова, как бы это было ужасно! И если б я воспользовался их смыслом и вложил его в какую-нибудь свою фразу, я бы по праву заслужил тот самый упрёк, который мне теперь бросают совершенно напрасно.
Предоставим же тем, у кого ветер в голове, хвалить и бранить наугад, не задумываясь, восхищаться глупостью, которая никогда и не могла быть сказана, и восставать против справедливого и простого слова, в котором нет ничего, кроме здравого смысла.
Другое довольно важное обвинение, которое мне так и не удалось от себя отвести, состоит в том, что в качестве убежища для графини я выбрал монастырь урсулинок. «Урсулинки!» — всплеснув руками, воскликнул некий сановник. «Урсулинки!» — воскликнула дама, падая от изумления в объятия молодого англичанина, находившегося в её ложе. «Урсулинки! Ах, милорд, если б вы понимали по-французски!» — «Я чувствую, я очень хорошо это чувствую», — краснея, заметил молодой человек. «Никогда ещё этого не было, чтобы на сцене отправляли женщину к урсулинкам! Господин аббат! Скажите же нам! (По-прежнему прижимаясь к англичанину.) Господин аббат! Какого вы мнения об этих урсулинках?» — «Крайне непристойно», — отвечал аббат, продолжая лорнировать Сюзанну. И весь высший свет подхватил: «Урсулинки — это непристойно». Бедный автор! Говорят, по видимости, о тебе, на самом же деле каждый думает о своём. Тщетно пытался я доказывать, что по ходу действия чем меньше графиня желает удалиться в монастырь, тем больше она должна для виду на этом настаивать, чтобы убедить мужа, что место её уединения уже выбрано, — высший свет всё же изгнал моих урсулинок!
Когда страсти особенно разгорелись, я, чудак, не нашёл ничего лучшего, как умолять одну из актрис, украсивших своим исполнением мою пьесу, чтобы она спросила у недовольных, в какой другой женский монастырь почитают они пристойным удалиться графине. Мне лично это было всё равно, я поместил бы её, куда им заблагорассудится: к августинкам, целестинкам, клереткам, визитандинкам, даже к малым кордельеркам, — я вовсе не питал особого пристрастия к урсулинкам. Однако высший свет был неумолим!
Ропот час от часу становился сильнее, и, чтобы уладить дело миром, я оставил слово урсулинки там, где оно у меня стояло; после этого все, довольные собой и тем благоразумием, какое они проявили, успокоились насчёт урсулинок и заговорили о другом.
Как видите, я совсем не враг моих врагов. Наговорив много дурного обо мне, они ничего дурного не сделали моей пьесе; и если б только им доставляло такую же точно радость хулить мою пьесу, как мне приятно было её сочинять, то обе стороны были бы удовлетворены. Вся беда в том, что они не смеются, а не смеются они в то время, когда смотрят мою пьесу, потому, что никто не смеётся в то время, когда идут их пьесы. Я знаю таких театральных завсегдатаев, которые даже сильно похудели после успеха Женитьбы Фигаро; простим же им — они и так уже наказаны за свою злобу.
Назидательность произведения в целом и отдельных его мест в сочетании с духом несокрушимого веселья, разлитым в пьесе, довольно живой диалог, за непринуждённостью которого не виден положенный на него труд, да если к этому прибавить ещё хитросплетённую интригу, искусство которой искусно скрыто, которая без конца запутывается и распутывается, сопровождаясь множеством комических положений, занятных и разнообразных картин, держащих внимание зрителя в напряжении, но и не утомляющих его в течение всего спектакля, длящегося три с половиной часа (на такой опыт не отважился ещё ни один писатель), — что же тут оставалось делать бедным злопыхателям, которых всё это выводило из себя? Нападать на автора, преследовать его бранью устной, письменной и печатной, что неуклонно и осуществлялось на деле. Они не брезговали никакими средствами вплоть до клеветы, они старались погубить меня во мнении тех, от кого зависит во Франции спокойствие гражданина. К счастью, моё произведение находится перед глазами народа, который десять месяцев подряд смотрит его, судит и оценивает. Разрешить играть мою пьесу до тех пор, пока она будет доставлять удовольствие, — вот единственная месть, которую я себе позволил. Я пишу это вовсе не для современных читателей; повесть о слишком хорошо нам известном зле трогает мало, но лет через восемьдесят она принесёт пользу. Будущие писатели сравнят свою участь с нашей, а наши дети узнают, какою ценой добивались возможности развлекать отцов.
Но к делу, ведь не это задевает за живое. Истинная причина, причина скрываемая, причина, порождающая в тайниках души всякие другие упрёки, заключена в следующем четверостишии: