Я явился к нему на следующее утро. Когда я всё объяснил, он попросил меня составить официальную записку, дабы обсудить её с другими министрами. Я составил одну, потом другую, я составил пять различных записок на протяжении этого дня, так как ни одна из них, по мнению этих господ, не была написана в должной форме. Всё это казалось мне весьма странным.
На следующее утро, 23 апреля, я послал министру Дюмурье пятую записку, составленную мною накануне.
Вот она:
«Париж, сего 23 апреля 1792 года.
Сударь!
Я имею честь направить Вам, уже не как человеку доброжелательному, а как министру нации и короля, возглавляющему ведомство иностранных дел, памятную записку, в пятой — со вчерашнего утра — редакции, и просить Вас, сударь, соблаговолить избавить меня от голландских притеснений, из-за которых в порту Тервер задержаны шестьдесят тысяч ружей, купленных мною и запрещённых к вывозу адмиралтейством под позорным предлогом, что я обязан внести неслыханный залог в размере тройной стоимости оружия единственно в качестве гарантии, как мне говорят, что это оружие будет отправлено в Америку.
Я весьма сожалею, что мне приходится вновь Вас беспокоить; однако, какова бы ни была форма, в которой Вы, сударь, сочтёте возможным просить о справедливости по отношению к французскому негоцианту, подвергшемуся притеснениям, — желательно сообщить этой форме достаточно настойчивости, чтобы Вы могли льстить себя надеждой на снятие эмбарго; в противном случае я, частное лицо, не обладающее ни в какой мере силой, необходимой для преодоления такого рода трудностей, не смогу поставить это оружие военному министру в срок, предусмотренный моим с ним соглашением.
Соблаговолите также подумать, сударь, о том, что не токмо нация окажется лишённой сего оружия во времена, когда оно ей насущно необходимо, но что и я лично вынужден буду оправдываться перед высокими инстанциями от обвинения в недобросовестности, которое не преминут выдвинуть против меня в связи с непоставкой оружия, зависящей в действительности не от меня, а от недоброжелательства иностранной державы, от коей лишь министр той державы, которой я имею честь быть подданным, может потребовать признания моих прав.
Я прошу, таким образом, не о личной услуге, сударь, но о справедливости, имеющей значение для Франции по двум причинам: потому, что попрано международное право, и потому, что это оружие, ей принадлежащее и несправедливо задерживаемое в Тервере, ей крайне необходимо.
С искренним уважением, сударь, преданный Вам и т. д.
Никакого результата. Дважды в день я посещал министерство иностранных дел, а от моего дома до него не меньше мили, — министр был занят другими делами. Слова, вырванные на бегу, ничего мне не давали, и мой нарочный огорчался, что я заставляю его терять время. Из Голландии прибывали другие письма, весьма настойчивые; министр попросил меня напомнить ему обстоятельства дела. 6 мая, посылая ему новую, сугубо настоятельную записку, я приложил к ней следующее письмо:
«6 мая 1792 г. Вам лично.
Необходимо учесть три важных обстоятельства: наши внутренние недоброжелатели льстят себя надеждой, что Вам не удастся снять эмбарго с оружия. Они рассчитывают обвинить Вас в этом перед французской нацией.
1. Поскольку всё зло в Голландии идёт от парижских мародёров, чему у нас есть доказательства, важно, чтобы о предмете моих ходатайств не стало, по возможности, известно в канцеляриях военного министерства; это тотчас дойдёт до Гааги.
2. Важно, чтобы мой нарочный выехал настолько быстро по принятии решения, чтобы об его отъезде нельзя было предупредить по почте; канцелярии не преминут это сделать.
3. Вы поймёте уместность и справедливость содержания моей записки, если учтёте, что, поскольку препятствие национального масштаба, которое не в силах устранить ни одно частное лицо, мешает мне передать Вам оружие в Гавре, я передам Вам его в Тервере; в этом случае все меры предосторожности, необходимые для его доставки, лягут на плечи самого французского правительства; я же беру на себя только устранить с помощью горсти дукатов препятствия, чинимые низшими чиновниками.
Macte animo. Вы вчера были грустны, это удручило меня. Мужайтесь, мой старый друг! Располагайте мной в интересах общественного блага. Я готов на всё ради спасения отечества. Разногласия отвратительны — сущность дела прекрасна.
Никакого ответа. Три дня спустя, 9 мая, я, настаивая на своём, вновь посылаю господам де Граву, Лакосту и Дюмурье записку под названием «Важный и секретный вопрос, подлежащий обсуждению и решению господ министров — военного, морского флота и иностранных дел». (Вручена трём министрам 9 мая 1792 г.) Она имеется в трёх архивах; я покажу вам её, Лекуантр; полагаю, что она не была напечатана.
Никакого ответа, не отправлена и моя почта. Мне показалось, что деятельная доброжелательность г-на Дюмурье каким-то образом скована. Не помня себя от гнева, я четыре дня спустя, 13 мая, написал ему следующее письмо, возможно, несколько чересчур суровое, чтобы быть оглашённым в Комитете.
«Бомарше господину Дюмурье.
Сего 13 мая 1792 года.
Сударь!
Соблаговолите вспомнить, как часто Вы, я и многие другие вздыхали, с грустью глядя в Версале на бывших королевских министров, которые льстили себя надеждой, что выиграли дело, потеряв неделю; слишком рано, слишком поздно, — было их излюбленным ответом по всякому поводу, так как пять шестых времени, которое они должны были уделять делам, уходило у них на то, чтобы сохранить за собой место. Увы! Болезнь, именуемая «упущенное время», как мне кажется, вновь поразила наших министров. У прежних виной всему было чистое нерадение, у Ваших виной, разумеется, перегруженность; но от этого не легче.